Новости истории

02.06.2017
Массовое захоронение (около 9000) солдат, погибших при Лютцене в ходе Тридцатилетней войны (1618-1648 гг.), раскопано близ немецкого Лейпцига.

подробнее...

02.05.2017
Захоронение микенского периода с прекрасно сохранившейся керамикой нашли археологи в городе Саламин в Западной Аттике.

подробнее...

29.04.2017
Японский бренд Asics представил новую модель кроссовок - Nimbus 17

подробнее...

О достоверности истории

 

О достоверности истории (1

Достовернее  ли  становится  история?
Записка, представленная в Академию Наук президентом ее гр.  С. С. Уваровым  (Под этим названном напечатан в 1-м № «Москвитянина» на 1851 год перевод мемуара, представленного графом С. С. Уваровым в Императорскую Академию Наук. Тот же мемуар в русском переводе помещен и в «Современнике» (№ 1) на 1851 год под другим заглавием: «Подвигается ли вперед историческая достоверность?». Приводимые места я беру из перевода «Москвитянина», хотя никто, конечно, не назовет его удовлетворительным.).

 


     Недавно в нашей литературе возник вопрос об исторической достоверности вообще. Уже из одного уважения к имени автора (2), который принял на себя труд высказать относительно этого предмета некоторые свои сомнения, мы, с своей стороны, также не можем обойти вопроса, не поискав ему более или менее удовлетворительного разрешения. Вопрос поставлен: нельзя же литературе вечно оставаться при нем; надобно, чтоб нашелся и приличный ответ на него и чтоб рано или поздно дело было совершенно очищено. Мы берем на себя лишь первую попытку.
     Признаемся: мы встретились с вопросом вовсе неожиданно; мы не имели никаких предварительных сомнений относительно достоверности истории вообще. И откуда бы взялись они или что могло бы на них навести? Давно существует наука истории; недостатка в материале нет: наука не сочинила его — она нашла его готовым во всех почти эпохах, благодаря верному инстинкту человека, который всегда хотел сохранить для потомства память дел, им виденных или слышанных; материал растет с каждым годом, постоянно увеличиваясь не одними только записями новых дел, но и открытиями древних памятников, которые одна пытливость усердно добывает из земли и из могил, чтоб потом передать их с рук на руки другой, более возвышенной пытливости, любящей доспрашиваться смысла у каждого обломка отжившего мира; иногда одним таким открытием вдруг озарится целая эпоха, целая темная страница истории, и там, где прежде нельзя было различить ни одной ясной черты, довольно раздельно выходят полные образы. Между тем критика продолжает работать неутомимо; она как будто соревнует усердию тех антиквариев-гробокопателей, которые роются в земле на историческом кладбище; она никак не хочет дать им опередить себя и особого рода процессом очищает, один за другим, все исторические памятники, как только они становятся ей доступны; ведется постоянный пересмотр уже добытых результатов, делается свод им, и в то же время идет деятельная разработка новых приобретений, поверка старого новым. Жизнь историческая уходит все вперед и вперед от своих первых зачатков, а там, позади ее, над самыми этими зачатками все больше а больше разгорается свет, которым отражается на них современное знание. Наука ощутительно зреет как по форме, так еще более по содержанию; не в одном месте, не систематически по принятому наперед плану производится разработка ее, но из суммы всей этой деятельности слагается  один  огромный  капитал, который весь наука по праву может считать своим достоянием, без различения местности, где выработана та или другая его доля: ей, бесспорно, принадлежит всякое историческое исследование, будет ли оно предпринято на старом или новом полушарии, лишь бы была написано на человеческом языке, доступном анализу и пониманию. Всемирная историческая библиография — указатель успехов науки, никогда не пустеет, и страницы ее громки не одними только заглавиями: во множестве титл и имен, здесь встречающихся и постоянно прибывающих, всегда есть несколько таких, которыми обозначаются неоспоримые приобретения, сделанные вновь в пользу науки, действительное движение ее вперед. Немаловажный труд принял бы на себя тот, кто захотел бы исчислить все открытия и приобретения, которыми обогатилась историческая наука лишь в продолжение последнего десятилетия.
     На почве неверной, обманчивой, все больше и больше расступающейся под ногами, по мере того, как по ней стараются идти вперед, как могла бы развиться такая обширная деятельность, как возможны были бы те прочные и истинно великие результаты исторического исследования, которые так высоко подняли историю в ряду современных знаний?
     И потому еще, казалось нам, нельзя сомневаться в солидности исторической почвы вообще, что история идет вперед не одна она подвигается дружно, об руку с другими знаниями, ей особенно родственными, и нередко полагает в основу себе ими добытые и утвержденные положения. Филология, археология, нумизматика никогда не отказывали ей в своем деятельном пособии, никогда она сама не отрекалась от права заимствовать свой свет прямо на общего с ними источника. Редкому филологу не приходилось иногда быть и историком; в свою очередь историк также не считает область филологии вовсе ему чужою; напротив, иногда он совершенно заключается в этой области, так что лишь точка зрения на предмет и некоторые особенности в самом способе занятия, в приемах отличают его от прямого филолога. В области классической древности,  ее  истории  это даже  обыкновенное  правило. И Восток открывает свое прошедшее прежде всего тем, которые берут на себя труд ближе ознакомиться с его языками. История Египта тогда только продвинулась вперед, когда  установилось знание иероглифики. Почти вся внутренняя история старой  Индии заключается в санскрите. Все это, кажется, довольно твердая почва, чтоб история могла пустить в ней свои корни и разрастись многоветвистым деревом, не боясь падения. Там же, где нет более этой богатой основы, разве история лишена уж вовсе своих собственных средств, чтоб по крайней мере вести непрерывную летопись событий? И разве у всякого поколения историков не найдется столько исторического смысла, чтоб отличить события, делающие эпоху, от тех, которые, не выступая из ряду, составляют лишь необходимое звено в последовательной цепи прочих исторических явлений? Недаром классический мир, умирая, завещал новым поколениям свою грамотность: прежде чем варвары научились чему-нибудь,  они уж  выучились писать по-латыни, и, прежде чем нашлось место литературе, у них уж была своя писаная летопись. Можно бы сказать, что первое искусство, которое новая Европа переняла у старой, было искусство писать историю. Начала она, правда, с Проспера (3), Идация (4), Иорнаида, по скоро дошла до Григория Турского, Эйнгарда, Ламберта Ашаффенбургского (5). Едва один приводил к концу свою летопись, как другой  уже вел  ее далее. Случалось и так, что несколько рук, нисколько не сообща-ясь между собой, в одно и то же время продолжали вести перепись событий, которые совершались в современности. Не было ни стачки, ни передачи — а дело шло своим чередом, и история новой Европы не знает таких пробелов, от которых бы особенно потерпела столько необходимая в науке связь между предшествующим и последующим. Оттого и существует целая наука, что есть для нее все важнейшие условия...
     Не из круга самой науки — сомнение в достоверности истории могло возникнуть только извне. Но тем не менее наука должна принять к сведению всякое основательное возражение, которое может быть сделано со стороны против одного из самых первых условий ее существования: иначе вся ее обширная деятельность осталась бы под сильным подозрением, как не имеющая никаких прочных оснований и потому совершенно бесплодная. Возражение, которое мы здесь имеем в виду, получает еще особенный вес оттого, что за него ручается авторитет, давно уже признанный в литературном и ученом мире. Что же может быть сказано против принятой наукой исторической достоверности и в чем, собственно, повод к сомнениям в ней?
     Когда спрашивают, «достовернее ли становится история», прилагая этот вопрос к нашему времени или, правильнее, к целой истории новых времен, естественно хотят сказать, что относительно истории древнего мира считают степень ее достоверности весьма недостаточной. И в самом деле, здесь начало сомнениям. Еще Вильмен (б) отделил историю древнюю как особый род, присвоив ей название «гадательной». Автор мемуара нисколько не сомневается, что эпитет, изобретенный Вильменом для древней истории, выражает не просто лишь одно из случайных ее свойств, но главный и существенный ее характер, по которому она отличается гораздо более, чем по времени, ею изображаемому. «Нет сомнения (говорит он), что история древних времен основана на догадках: она скорее дело веры, нежели обсуждения. За то и вынуждены мы допустить ее едва ли не в том виде, в каком построили нам ее поэты, историки и риторы» («Москв.», кн. 1, стр. 97).
     История древности — гадательная... Мы, впрочем, позволим себе несколько усомниться в вероятности этого положения. Для нас авторитет Вильмена не столько решителен, чтоб мы могли, на веру ему, безусловно приложить изобретенный им эпитет к целой истории древнего мира. Есть в ней, без сомнения, темные и шаткие стороны, о которых можно рассуждать не иначе, как гадательно; есть целые отдельные явления, которые никак не покоряются силе анализа. Мифология древних, несмотря на все успехи новой науки, все еще останется загадочной областью, и таинственный сфинкс, стоящий при самом входе в нее, бережет еще много тайн от современной любознательности. Но мы перемешали бы самые разнородные вещи, если б избрали сфинкса эмблемой для всей древности, взятой в целом ее объеме. Не сознавали бы мы так ясно отличия древней жизни от новой, если б первая продолжала оставаться для нас только гадательной. Нельзя более называть гадательным того, что по крайней мере многими своими сторонами стало доступно отчетливому разумению. Даже египетская древность, бесспорно самая загадочная из всех, в наше время едва ли может быть еще обозначаема сполна своим старым символом, когда уже прочтено столько надписей Древнего Египта, когда исчислены все его династии, когда, наконец, узнаны некоторые из его царственных мумий, так что их можно почти называть по именам. История перестает быть делом одной веры, когда для нее открывается возможность поверки, а свод Эратосфена с Манефоном, предпринятый и исполненный Бунзеном, показывает, что есть место поверке даже в истории Древнего Египта. Пусть молчаливый сфинкс упорно остается на своем прежнем месте: история начинает уже обходить его и заглядывать далее. Были загадкой гиксосы (7) — и точно их приходилось принимать только на веру; но загадка держалась лишь до тех пор, пока не хотели подвергнуть дело  основательному обсуждению:  допрашивая  финикийскую древность, Моверс (8) показал, что есть возможность разгадать и этих таинственных пришельцев. Еще менее можно сказать о классической древности, что она скорее дело веры, чем обсуждения. Отчего же бы она была скорее делом веры, когда мы до сих пор можем созерцать ее нашими глазами в ее неумирающих произведениях? Отчего же не может быть она и предметом обсуждения, когда уже сама начинала сознавать себя в своей науке, которую потом оставила в наследство новому миру? Как бы этот новый мир отказался понимать ее, когда он в свой собственный быт принял многие ее элементы? Судим же мы о древнем искусстве: отчего бы история древних греков и римлян была менее доступна нашему обсуждению? Разве у нее нет также своих негибнущих памятников? Не только есть — многие из них до сих пор остаются образцами в своем роде; для иных наших современников они даже заменяют целую школу образования. Ясности и отчетливости в изложении событий могли бы поучиться у древних и некоторые новые историки. Учась у них, мы, впрочем, нисколько не обязаны принимать от них историю в том самом виде, в каком они ее построили, и верить им лишь на слово. Есть для всякой почти исторической эпохи множество средств поверки — начиная от руин и надписей на камнях до монетных изображений; для важнейших эпох есть даже по нескольку одновременных писателей, из которых каждый излагает предмет по своему собственному воззрению. Чего недосказывает один, то находим у другого. При множестве свидетельств почти нет места таким радикальным ошибкам, которые бы искажали все дело и давали ему совершенно превратный вид. При всем разногласии партий, которое отразилось и на памятниках, ход Пелопоннесской войны тем не менее остается ясен, и в результатах ее едва ли может быть какое сомнение. Демосфен защищал безнадежное дело и имел упорных противников и порицателей не в одной только Македонии, но и в самой Греции, даже между лучшими ее политиками: и, однако, мы верим его апологистам, потому что можем обсудить нравственные достоинства его патриотического подвига, как ни бесплодны остались все его усилия. И если историк нашего времени рассуждает о необходимости македонского владычества для Греции, он, конечно, не повторяет чужих слов, но делает свой собственный вывод на основании тех соображений, которые внушают ему знакомство с политическим и нравственным состоянием страны в данную эпоху. Назовем ли эти исторические соображения «догадками»? Но тогда отчего же не сказать и о новой истории, что она также «основана на догадках»? Процесс остается один и тот же, и современный нам историк отнюдь не более обязан полагаться на слова древнего писателя, как и на известия средневекового летописца. А, впрочем, почему же и не поверить древнему писателю, пока нет особенных причин к сомнению? Чувство правды, истинности не менее было знакомо древним историкам, как и новым; могли ошибаться в воззрении, но этот недостаток не чужд и их ученикам, историкам нового времени, ибо зависит от общей человеческой слабости. Достоверность древних историков не есть дело недоказанное. Сколько испытаний пришлось выдержать отцу истории (9) от новой учености, и сколько раз он выходил из них победителем! Отчего же не верить писателю, которого искренность ничем не заподозрена? Скептицизм, без нужды отрицающий искренность писателя, равно подорвал бы кредит и новой истории, если б был приложен к ее основаниям. Древним же сверх того нельзя отказать в точности и обстоятельности. По современным известиям, Бек сумел восстановить почти весь политико-экономический быт Афин в известную эпоху (10). Отчего же хотеть находить этот превосходный опыт, выдержавший не один удар критики, более основанным на догадках, чем, например, известную статистическую и политико-экономическую картину Англии в эпоху Стюартов, составленную Маколеем (11)? История древности есть точно, во-первых, дело веры, как и история нового времени; но, как и последняя, она выигрывает в достоинстве и возвышается на степень науки лишь по мере того, как становится предметом свободного обсуждения.
     Что это «обсуждение» действительно свойственно истории древности, т. е. приложимо к ней, всего лучше доказывается плодотворностью новых исторических исследований на классической почве. По нашему крайнему разумению, если б вся римская история была только делом веры, не критики и зрелого обсуждения, если б эти два акта человеческой мысли были непрпложимы к ней, от нас навсегда скрылся бы ее великий внутренний смысл и то неизмеримое значение, которое она имела в общем ходе и развитии человечества; тогда и со всей массой своих фактов, принятых лишь на веру, она не имела б для нас никакой особенной цены: она осталась бы одним сборником имен и событий без всякой живой органической связи. Чтоб одним словом обозначить те огромные успехи, которые она сделала посредством критики и приложенного к ней исторического обсуждения, достаточно на¬звать одно великое имя — Нибура (12). Но на самом этом имени останавливает нас новое возражение.
     «Прилагать ко временам отдаленным новейшую критику,— продолжает автор мемуара после приведенных уже нами слов,— дело такой учености, в которой отдают себе отчет одни посвященные в науку; но если смотреть на историю со стороны ее отношений ко всему образованию, как духовной пище для большинства, если видеть в ней цель преданий, переходящих из рода в род и навсегда запечатлевающихся в памяти народов, не трудно, по-моему, удостовериться, что для них условия новой истории те же, что условия древнейшей для ученых. Человеческому уму, склонному к синтезу, прирожден инстинкт — стремиться к положительному в приобретенных познаниях и охотно подчиняться утвердившемуся мнению, хотя бы условному. К чему повели огромные труды Нибура, который без малейших, да и невозможных, возражений разрушил все основания римской истории? Они заняли трудолюбивые досуги весьма ограниченного числа критиков, заслужили их одобрение — и только... В чем результат критики Вольфа на Гомера (13), этой во всех отношениях удивительной критики, где даровитейший из издателей Гомера так победоносно подвергает ученому разложению сомнительную личность поэта, очистив предварительно его текст? Ни один филолог не осмелится бороться с Вольфом; но после стольких ученых работ, оставшихся без ответа, вопрос по подвинулся ни на шаг: ни Ромул, ни Гомер не вычеркнуты из списка людей, некогда живших; они живут в воображении большинства, как будто бы эти два критика и ничего не писали. Самые ученые, свидетели безуспешности или малоусисшности этого строгого приложения анализа, казалось, усомнились в пользе обширных исследований. В их глазах Гомер все-таки Гомер, жил ли он когда или нет; для них не важно — представляет ли это слово школу или оно — имя одного человека, автора Илиады. Точно так же мужи истинной науки, когда восходят к началу Рима, не раздумывая употребляют обычные формы исторических данных: они не позволяют себе педантически отвергать все предшествующее Пуническим войнам и, не колеблясь, говорят о Нуме и Горации Коклесе, как говорят о Гомере и о преданиях, связанных с его именем. И конечно, не найдется ни одного ревнителя науки, который бы не предпочел дюжины неизданных стихов Илиады или отысканной страницы Тита Ливия всевозможным критическим пыткам, разрушающим существование поэта или подлинность историка» (стр. 98—99).
     На Нибура хотели мы указать как на самый блистательный образец того, как, при необходимом условии ума и таланта, может быть сильна историческая критика, даже приложенная к весьма отдаленной древности, и как благотворны могут быть в науке результаты критического анализа. Частью сюда бы могла идти и критика Вольфа, приложенная к древнему греческому эпосу. Нам указывают, напротив, на Нибура и Вольфа как на пример совершенной бесплодности критического анализа в приложении к древности. Трудно согласиться при такой противоположности мнений! Нам, однако, дорого наше мнение, как мнение более или менее связанное с движением науки, ее успехами, и мы пока еще не видим никаких особенных причин отступиться от него. Мы привыкли дорожить не одним только именем Нибура — мы дорожим еще более теми великими заслугами науке, которые обозначаются этим именем, и уступим их не даром, но разве только ценою противоположного убеждения, от которого, признаемся, в настоящее время мы весьма далеки. Но уже самая потребность защиты своего мнения налагает на нас обязанность опровержения противоположного, и это последнее дело мы считаем в настоящем случае тем более необходимым, что  без него нам никогда не удалось бы утвердить и первое, более общее положение — о приложении анализа и обсуждения к истории древности вообще. Ибо, если нам позволено вполне сказать свою мысль, мы почти не сомневаемся, что высказанное выше мнение о том, что история древняя должна быть скорее делом веры, нежели обсуждения, есть ни более ни менее как общее заключение, несколько смело выведенное из частного вопроса о заслугах критики Нибура и Вольфа. От прочности посылки зависит и прочность самого вывода.
     Вольф и Нибур вовсе не так выделяются из общего научного движения, как это могло бы казаться с первого взгляда. Появлением их и деятельностью лишь означаются самые важные успехи классической филологии в обширнейшем и лучшем значении слова. Ей стоило много времени, еще больше труда овладеть хотя бы только формой своего огромного материала и выработать для себя первые солидные основания. Но уже семнадцатый век может с гордостью указать на прекрасную деятельность некоторых ему принадлежащих филологов, прямо свидетельствующую, что первая трудность была побеждена, что в науке начали пробуждаться другие интересы, стали знакомы иного рода вопросы. Довольно назвать здесь Гуго Гроция (14), Бентлея (15). Последнему досталось продолжать эту полезную деятельность еще и в следующем столетии. Адепты филологии размножались с каждым новым поколением. По мере того как форма уступала соединенным против нее усилиям науки, все больше  раскрывалось  за  нею  все  богатое внутреннее   содержание   матерлала. Между тем начинавшееся умственное движение охватило  и  другие сопредельные области науки. Возбужденная любознательность с удивлением  увидела перед собой целый новый мир, который на самом деле, впрочем, был очень древний, и не знала, с которой стороны лучше подступиться к нему. Началась деятельная разработка памятников древней литературы столько же с материальной, сколько и с формальной стороны. Критика усиливалась стать в уровень с эксегетикой (16), пробовала, хоть не всегда удачно, овладеть то одной, то другой стороной своего предмета порознь, как вдруг одно гениальное усилие показало, что филология созрела если не для решения, то для понимания важнейших внутренних вопросов в открытой ею области. Это первое гениальное усилие филологии поравняться силами с своим предметом во всю его высоту и глубину принадлежало Ф. А. Вольфу. Оставаясь, по-видимому в тесной сфере чисто филологических вопросов, он, однако, поднял вопрос о Гомере с такой стороны, откуда его всего менее можно было ожидать. Между строками великого поэтического произведения филолог-критик хотел подсмотреть и индивидуальные черты самого производителя; от художества он желал допроситься о самом художнике; дело касалось уж не столько вещи, собственно филологического материала, сколько лица,  которое скрывалось за ним, подлинности его существования; вопрос выходил столько же исторический, сколько м литературный.  Неудивительно, что те индивидуальные черты, которые старался распознать  критик, сначала  ему не давались вовсе;  важно то, что в этой задаче в первый раз энергически выразились новые потребности науки: она уже достигла той степени зрелости, на которой первоначальная традиционная форма перестает быть удовлетворительной для положительного знания. Как бы ни выпало последнее решение задачи, но мифическое предание  о  Гомере невозвратно утратило  свой прежний  характер непогрешимости. Говоря о высшем  цвете   греческого   народного эпоса, можно и даже должно в известных пределах отстаивать существование одной поэтической личности, но едва ли уже кому удастся восстановить во всей целости тот мифический образ Гомера, в каком он представлялся до критики Вольфа.
     Очень понятно, что филологическая критика, позволившая себе усомниться в существовании Гомера, встретила себе сильное противодействие: оно необходимо условливалось самою новостью и смелостью нападения и, как всякая крайность должна иметь свои границы, было вовсе не бесполезно против излишеств начинавшегося увлечения. Завязалась горячая полемика, которой назначено было не отдалить только решение вопроса, но и внести в спор много новых понятий и соображений: они вырабатывались сами собою, по мере того как тяжущиеся углублялись в сущность спорного дела и осматривали его со всех сторон. Между тем вся наука и вся сила, которыми она тогда располагала, отнюдь не заключились в этом споре. Напротив, наука в то же самое время продолжала разрабатывать и другие части своего материала и по возможности расширять свои пределы. Чем больше разрабатывался, очищался этот материал, тем больше раскрывалась перед нею собственно историческая почва, тем ближе подходила филология к истории классической древности. Этой почвы было ей не миновать: в ней лежали богатые клады: при помощи филологии история древности в своем истинном виде должна была, рано или поздно, войти в круг положительных знаний, как лучшая и необходимая их часть. Уже поднимая вопрос о Гомере, филологическая критика в некоторой степени принимала характер критики исторической, потому что искала исторического определения тому, что до сего времени известно было лишь в мифической форме; но как самый предмет был более литературного свойства, то видимым и формальным образом черта, отделяющая литературу от истории, еще не была перейдена. Нужно было еще одно гениальное усилие, нужно было призвание прямо историческое, чтобы свести филологию с историей, сдружить их и усвоить последней средства и приемы, выработанные филологической критикой. Нибур воспитался преимущественно в филологической школе; свою привязанность, любовь к филологии ои сохранил до самой смерти: в продолжение своей многодеятельной жизни ои почти не покидал филологических занятий; но филология в его руках была лишь верным орудием для восстановления истории классической древности. В лице Нибура филология в первый раз встретилась решительно, лицом к лицу, с историей, узнала в ее интересах свои собственные и подала руку на тесный и разумный союз с нею. Плоды были прекрасны. Вольф своим вопросом о Гомере устремил современную ему любознательность на исследование поэтических начал греческой древности; Нибур с свойственным ему историческим тактом тотчас понял, что те средства, которыми в его время располагала филология, с гораздо большей пользой могут быть употреблены па разработку собственно исторической почвы, и с проницательностью истинно гениальной угадал слабость, не¬прочность основ той части классической древности, которая, казалось, наиболее была обеспечена против нападений исторического-скептицизма: это была история древнего Рима, история его основания и развития национальных римских учреждений. До Нибура едва существовало темное подозрение о том, что начало римской истории и некоторые ее части подвержены строгой критике, и сделанные в этом роде опыты ограничивались почти только указанием частных противоречий; будучи плодом более остроумия, нежели глубокого научного анализа, они не в состоянии были восстановить на новых основаниях разорванную ими связь явлений и, как неконченное зачинание, не находили себе никакого признания в науке. Надобно было или вовсе отказаться от сомнений, или окончательно убедиться в их силе и значимости и в последнем случае принять все их необходимые последствия; надобно было не только подвергнуть тщательному пересмотру все основания древней римской истории и все, что выдавалось за них, но и пройти критически, одно за другим, все последовательные ее явления, чтоб испытать, в какой мере каждое из них в состоянии выдержать разрешающую силу анализа, и потом снова соединить их в одно целое на основании их внутренней, органической связи. Весь этот длинный, многосложный и многотрудный процесс Нибур брал на себя одного: мудрено ли, что его не стало, прежде чем он успел совершить свой подвиг сполна? Но он успел уже сделать довольно, чтоб утвердить за своей мыслью прочное место в науке; и куда бы ни повели последующие разыскания в той же самой области, нельзя более обойти Нибура при занятиях римской историей.
     Вопрос, поднятый Вольфом, еще и в наше время не приведен к окончанию. Размеры его, правда, значительно сократились, личность Гомера уже менее подвергается нападениям — но потребность решения осталась. Она-то вызвала в недавнее время исследования Лахмана (17) и создала целую новую литературу по поводу того же неудоборешимого вопроса. Никто, конечно, не возьмет на себя смелости утверждать, что положения, добытые исследованиями Лахмана, составляют последнее слово науки по вопросу о Гомере; но мы имеем также весьма важные причины усомниться и в том, чтобы между людьми, искренно преданными науке и понимающими ее интересы, нашлось довольно таких, которые бы не видели более никакой важности в определительном разрешении этой задачи. В ученой деятельности Германии за последнее десятилетие находим целый ряд явлений, доказывающих совершенно противное тому. С самого появления исследований Лахмана вплоть до последнего времени почти не прерывается ученый спор и вопрос постоянно рассматривается то с той, то с другой стороны. Еще нет ему окончательного решения, как и многим другим спорным пунктам в науке, но не заметно и ни малейшего равнодушия к нему. Даже о Нибуре, которого место в науке гораздо выше и значительнее, никто, без сомнения, не возьмется сказать, чтоб его «Римская история» решила окончательно свою многосложную задачу. Не все его сомнения приняла наука, многое осталось вопросом даже и после Нибура, наконец, некоторые вопросы только и могли возникнуть на основании его исследований, следовательно, никаким образом не могли быть разрешены ими. Самым творением своим Нибур, бесспорно, завещал после себя множество вопросов науке, и, вопреки одному из самых положительных уверений мемуара, мы осмеливаемся также положительно утверждать, что со времени Нибура не употребляют более без оговорок «обычные формы исторических данных» известной эпохи; что даже те из них, которые не разделяют его сомнений относительно начал римской истории, впрочем, как скоро предпринимают утвердить свое мнение о том или другом лице древнейшего ее периода и избежать упрека в неосновательности, все-таки возвращаются к Нибуру и опровержения его считают первым условием прочности своих собственных мыслей — прямое доказательство того, что самые противники Нибура вынуждены признать силу его возражений и что даже в их мнении всегда остается после него предварительный вопрос, который нельзя обойти. Укажем, если угодно, на пример самый близкий по времени. Герлаха (18), конечно, не упрекнуть в пристрастии к авторитету Нибура; однако и он, начиная свое исследование об «эпохе римских царей», прежде всего видит необходимость ослабить существующее о том же предмете мнение Нибура и самую эту откровенность, с которой он положил высказать свое собственное мнение, противоположное нибуровскому, берет во свидетельство «своего высокого уважения к великому человеку». Это высокое уважение к знаменитому автору «Римской истории», которое так открыто и непринужденно высказывают самые его противники, по крайней мере не совсем легко согласить с тем воззрением на него, по которому он является критиком без малейших оснований, подрывающих положительные данные науки. Даже не признавая никаких заслуг за Нибуром, нельзя, однако, казалось бы нам, не сознаться хотя в том, что он выдвинул вперед много важных вопросов; можно не соглашаться с ним, но по какому бы поводу ученые стали обходить его труды как бесплодные, не устранив наперед всех его сомнений основательным их опровержением? Неужели потому только, что многие и до сих пор видят в истории лишь цепь преданий, переходящих из рода в род, и не хотят взять на себя труда ознакомиться хотя с важнейшими результатами современной науки?
     Если б и в самом деле вся заслуга Вольфа, Нибура и других подобных им критиков состояла только в том, что они подняли вновь важные вопросы, ничего не сделав сами для их разрешения, — и в таком случае они имели бы полное право на почетное место в науке. В самом постепенном развитии наука также следует некоторым постоянным законам, и, может быть, ничем столько не условливается ее успешное движение, как определенностью самой задачи. Успехи науки выражаются прямее всего в добываемых ею результатах, а эти результаты большею частью не что иное, как положительные ответы на заданные наперед вопросы. Пока не существует определенного вопроса, не может быть и ответа на него. Не этим ли законом руководствуются в наше время и все мыслящие естествоиспытатели, не иначе приступающие к своим экспериментам, как с предварительным вопросов, ищущим себе разрешения? Не прежде достигает наука венца своих усилий, как разрешив себе, посредством наблюдений или исследований, свою проблему; не только тот стоит на пути решения задачи, для кого она действительно составляет вопрос, кто уже принял в себя соединенное с ним недоумение и не хочет успокоиться, пока тем или другим способом не   освободится от него. Успехи истории как науки точно так же измеряются не одними только положительными результатами разных специальных исследований, но и самыми вопросами, которые возникают в ней тем сильнее и многочисленнее, чем глубже разрабатывается историческая почва посредством анализа. Не всякий таким образом возникший вопрос приводит непосредственно за собой и положительный ответ на свою задачу, но за то всякий непременно предполагает за собой уже побежденный недостаток знания, иногда даже все фальшивое представление, которое до того времени только и держалось бессилием критики. По-видимому,  наука больше теряет, чем выигрывает, получая от критики на место прежних положительных данных лишь несколько новых сомнений  и  вопросов; однако, если от нее отпадает действительно ложное, разве можно вменять во что-нибудь подобную потерю? Критика, анализ, даже не достигающие тотчас положительных результатов, кроме того что ставят на более правильную точку зрения относительно главного предмета исследования, много способствуют к уяснению общих вопросов науки, из которых многие без того остались бы вовсе незамеченными и неугаданными. Без вопроса о Гомере, как он был поднят в свое время Вольфом, возможно ли было достигнуть до такой степени ясности в общем вопросе о происхождении народной эпической поэзии, как этот вопрос уяснен уже в наше время? Без исторической критики Нибура сколько бы прошло еще времени прежде, чем наука  успела бы выработать себе ясное понятие о саге, вообще о поэтической оболочке исторических явлений, и перестали бы смешивать ее с самым содержанием историческим? Переходя отсюда на почву новой истории, мы могли бы и здесь указать на одно явление в том же роде, т. е. с подобным общим значением. И здесь, где сага и история более резко разделены между собою и где поэтому решение лежит гораздо ближе, умная постановка одного или многих исторических вопросов не менее вменяется в заслугу писателю и иногда составляег главное основание его известности. Стоит вспомнить Савиньи (19): странно было бы утверждать, что он окончательно успел решить вновь поднятый им вопрос о происхождении новой городской общины; но что всего более способствовало всестороннему обсуждению этого вопроса и приблизило разрешение проблемы, как не его гипотеза о происхождении новой общины из остатков старой римской курии? Гизо в своей «Истории цивилизации» (20), конечно, не решил всех представлявшихся ему вопросов, как и не истощил всего материала, бывшего у него под руками; что же придает особенную значительность этому превосходному творению, чем оправдывается высокое место, занимаемое им в европейской исторической литературе, как не тем, что автор его первый поставил на вид, один за другим, главные элементы, из которых сложилось развитие средневековой истории, и старался определить их взаимное соотношение? Он не решил всей задачи, зато искусно показал всю ее обширность и верною рукою очеркнул те пределы, в которых она должна быть разрешаема. Фориель — чтоб привести еще хотя один пример — в каждой главе своей «Истории провансальской поэзии» (21) не иначе приступает к самому изложению, как тщательно постановив вопросы, на которые оно должно служить ответом; и нельзя не отдать ему должной справедливости: немногие еще владеют в такой степени искусством поставить вопрос, т. е. открыть его в собранном материале, и в самом вопросе показать интереснейшую сторону предмета. Нет, не праздное место занимают вопросы в науке! И даже в таком случае, когда они возникают вне ее, она не имеет никакого права пренебрегать ими, но ради своей собственной пользы должна принимать их к сведению. Так, встречая в нашей литературе вопрос об исторической достоверности, мы не считаем и его вовсе бесплодным, хотя он и не родился из самой науки, и думаем, что, прежде чем легкомысленно отвергать его, стоит внимательно посмотреть ему в лицо и постараться определить его внутреннее достоинство.
     Но мы были бы до крайности несправедливы к Нибуру, если б в целом его творении, вместе с автором мемуара, не хотели видеть ничего более, кроме сомнений и вопросов, а во всей его деятельности — только одно отрицание. Характеризуя писателя, тем более произнося  приговор  над ним, нельзя брать одну половину его деятельности и проходить молчанием или забвением другую, по крайней мере  равносильную  первой.  Одна чисто отрицательная деятельность, бесспорно, не составила бы великого имени историку; да и не историком был бы тот, кто употребил бы все свои труды и весь свой талант лишь на то только, чтоб разрушить все основания той или другой истории, а разве разрушителем ее. Итак, неужели Нибур в самом деле разрушитель римской истории, и ничего более? Сам он, по крайней мере, более признавал в себе талант прямо противоположного свойства. В одном из писем к графу Мольтке, говоря о своих наклонностях и определяя свои умственные средства, между прочим он писал: «Притом я вовсе не математик, но историк, потому что по одному сохранившемуся отрывку могу восстановить себе полную картину, вижу, где группы недостаточны, и знаю, как пополнить их». При другом случае, работая над восстановлением одного римского писателя XI века, вот что писал он к одному из своих друзей: «Если б ты мог взглянуть на мою работу, ты увидел бы в ней пробу того историко-критического таланта, в котором, конечно, состоит мое главное преимущество — таланта распознавать по частям то целое, к которому они принадлежат, и по целому угадывать части, которые оно должно было содержать в себе; в этом я могу поспорить с кем угодно и отсюда же произвожу мою способность по некоторым мелким обстоятельствам угадывать целую потерянную историю народа или отдельного лица, в полном очерке и даже с обозначением пределов времени» (22). Человек, сознававший в себе эту способность преимущественно перед другими, едва ли призван был на то, чтоб только отрицать и разрушать: если в самых свойствах таланта лежит уже и определение его деятельности, то она должна была быть по преимуществу созидающая, организующая. Нет сомнения, что Нибур владел глубоким и резким анализом, но силою этого анализа он только расчищал историческую почву от накопившихся на ней мечтательных построений и подготовлял ее для новых, более прочных созиданий. Еще прежде, чем созрел его знаменитый труд, он писал по поводу своих занятий римской историей: «С напряженным вниманием проследил я римскую историю, от первых ее начал до времени тирании, по всем памятникам древних писателей, какими только мог пользоваться; эта работа ввела меня глубже и непосредственнее в римскую древность, нежели что-нибудь, и ей-то обязан я всего более тем, что мне стало понятно все ложное, несовершенное и туманное в представлениях об этой, древности новых писателей» (23). Вот против чего особенно был устремлен неумолимый анализ Нибура. Что же касается до истинных оснований римской истории, то он нисколько не разрушил их: иначе бы и она сама перестала существовать в его глазах, и ои не говорил бы о ней с увлечением. Никто более его самого не сознавал всей неудовлетворенности голого отрицания. «Вместе с настоящим столетием (говорит он в предисловии к своей «Римской истории») совершенно новая эпоха открылась для нашей нации. Поверхностное ни в чем более не удовлетворяло; полупонятные, пустые фразы потеряли всякое значение; но никто не довольствовался уже и одним отрицанием, которое было особенно во вкусе предшествовавшего поколения: мы стремились к определенности, мы хотели положительного знания, только чтоб оно было истинное, а не мечтательное» (24).
     Положительное знание, утверждающееся на истинной исторической почве, наперед очищенной строгим анализом, и основанное на самом понимании предмета,— вот тот идеал знания, к которому постоянно стремился Нибур в своих занятиях римской историей. Понятно, какое место должно было запять отрицание в деятельности, направленной к такому возвышенному идеалу: его дело было с помощью анализа отделить историческое зерно от мифического нароста,  освобождать историческую почву от разного постороннего хлама, который накопился на ней с течением времени от недостатка критики, и таким образом открывать путь к положительному знанию, в котором историк справедливо видел венец всей своей деятельности.  Оттого-то и прочен авторитет Нибура в науке, несмотря на все нападения, старые и новые, потому-то и остается он до сего времени образцом исторической критики, что, отрицая призрачное, все, что, как показывал его критический анализ, построено на песке, он в то же самое время закладывал прочные основания для нового исторического здания и работал над ним еще с большим напряжением. Анализ везде у него только предшествовал историческому синтезу. На эту заслугу Нибура науке не посягали даже самые первые и потому наименее снисходительные его    критики. А. Шлегель, разбирая два первые тома «Римской истории», писал в свое время (1816) следующее: «Мысль, что все, что мы читаем и должны еще заучивать из Ливия, Дионисия и Плутарха об известном периоде римской истории, неверно, по крайней мере совершилось не так, как они рассказывают, сама по себе была бы еще довольно бесплодна. Спрашивается, можно ли заменить  отвергнутое  чем-нибудь лучшим? Есть ли возможность наполнить остающийся пробел   удовлетворительным   образом? В этом-то и состоит главное достоинство сочинения Нибура. На то обращено все его внимание, чтоб посредством исследования определить настоящий характер учреждений и всего государственного устройства в Риме в эпоху республики, на что так часто  потом  переносили  уже  готовые  понятия,   которые  были выработаны гораздо позже» (25). Шлегель находил даже, что Нибур  слишком далеко  простер  свое  желание — спасти,  хотя  бы под именем саги, часть им же оспариваемой истории! Заслужить подобный  упрек  мог  историк  разве  только  излишней  заботливостью о положительном в науке. Да и могло ли быть иначе? Тому, кто первый в той или другой области знания лучше почувствовал необходимость вопроса, естественно первому поискать и ответа на него. Не все вопросы равно удалось решить Нибуру — вопросы, большею частью им же самим поставленные; пока еще не было ему никакого противодействия,  иногда он и в самом деле мог слишком далеко увлечься духом сомнения; наконец, нет никакого спора и в том, что многие его же вопросы уяснены в наше время гораздо более и решаются в духе более умеренном, но несравненно удовлетворительнее. Но ведь «Римская история» не могла же быть последним, заключительным словом науки о своем же предмете; было бы гораздо страннее, если б Нибур не только начал, но и завершил собою все начатое им движение. Наука не стоит: она постоянно идет вперед, переходя от одного вопроса к другому, иногда даже несколько раз возвращаясь к старым своим задачам и отыскивая им новое, более удовлетворительное разрешение, и самое первое место в ней принадлежит тем гениальным ученым, которые ведут за собой целый ряд последователей и противников, действующих врознь, но незаметно для них самих идущих к одной великой цели — к возможному осуществлению высокого идеала знания. Где же должно будет остановиться это движение, конечно, никто из нас сказать не в состоянии.
     Но — могут сказать нам, как бы заимствуя возражение от наших же положений,— самое появление таких деятелей, как Вольф и Нибур, и всего направления, которое обозначается их именами, не говорит ли уже о недостоверности древней истории? Не они ли первые показали нам, как неверны и недостаточны были существовавшие до того времени понятия о двух весьма важных пунктах литературы и истории древнего мира?.. Не будем, однако, слишком поспешны в заключениях. По нашему искреннему убеждению, появление таких критиков-филологов и критиков-историков, как Вольф и Нибур, доказывает прежде всего успех науки. В лице их наука узнала некоторые существенные свои недостатки и сделала решительный шаг, чтоб освободиться от них и заменить прежние ценности весьма сомнительного достоинства более верным капиталом. Заметить свои слабые стороны и победить их в себе, или даже совершенно уничтожить, было в ней особенно одним и тем же актом. Каким же образом может быть заимствован упрек истории древнего мира в недостоверности от того самого акта, которым недостоверность, сколько ее было вскрыто, уже побеждена? Говорить же о недостоверности прочих частей истории древнего мира мы не в праве до тех самых пор, пока не явятся относительно той или другой из них определенные сомнения, подкрепленные силою доказательств. Но мы почти уверены, на основании весьма уместной здесь аналогии, что эти сомнения, если они когда-нибудь явятся, необходимо поведут за собой и противоположное действие, что за анализом тотчас последует и синтез. В наше время вновь открытые памятники ниневийской, или, точнее, ассирийской, древности принесли с собой и много новых вопросов о ней, но мы не видели до сих пор, чтобы они, даже и они, особенно поколебали достоверность истории древнего мира... Вообще кажется нам, что от сомнений в заслугах критики Вольфа и Нибура еще слишком поспешно было бы заключать к недостоверности всего древнего исторического мира в целом его объеме.
     В силу всех этих выводов и соображений вопрос о том, «достовернее ли становится история», много теряет для нас своей первоначальной значительности: не получив убеждения в твердости главной посылки, мы не можем следовать за автором мемуара и в его заключениях. Или, пожалуй, вопрос имеет для нас большую значительность, но совсем в другом смысле. Мы также готовы спросить: достовернее ли становится история по мере того, как она все более и более разрабатывается, как возрастает число вновь предпринимаемых в ее области исследований? И, нисколько не колеблясь, готовы отвечать, что история действительно становится достовернее и что деятелям, подобным Нибуру (если бы они являлись почаще!), в этом отношении она обязана всего более. В ином же смысле сомнение относительно успехов исторической достоверности, выражаемое вопросом: «достовернее ли становится история», опять повторяем, может возникнуть разве вне области самой науки. Но мы уже признали раз, что наука должна принимать к сведению всякое основательное возражение против нее, хотя бы даже сделанное и со стороны, и потому не можем уклониться и от того, что может быть сказано против возрастающей, по общепринятому мнению, достоверности в истории нового времени.
     «Итак (продолжает автор мемуара, высказав свои сомнения о достоверности истории древнего мира), если степень достоверности древней истории подчинена условиям причудливым (?), под влиянием которых вероятное делается верным, а критический анализ, самый совершенный, едва вскрывает их, рассмотрим же новые условия новейшей истории и взглянем, насколько средства, из них вытекающие, увеличивают ее достоверность. Неоспоримо, что источники истории со времени книгопечатания сделались несметны; критика была и настойчива и искусна, события записывались с мелочной точностью; но более ли обеспечена их достоверность? Такой порядок вещей благоприятствует ли отысканию истины лучше прежнего? Ближе ли мы, наконец, к свету? — Вопрос этот так же, как и предыдущий, представляет две стороны, совершенно различные; с одной — видим доблестный труд историка, посвящающего себя на то, чтобы распутать этот страшный хаос данных обильных, но пристрастных и противоречащих между собою; с другой — не знаем, что еще примет из этих изысканий верование народов и что из них действительно войдет в область общих познаний. Я позволяю себе думать, что в противоположность историку древности историк новейший, в многочисленности подробностей, в бесконечном разнообразии источников и, сверх того, в современном настроении умов, встречает препятствия, одолеть которые не всегда в его власти. Страсть нашего века к разъединяющему анализу, ненависть ко всякому синтезу, религиозному, историческому или нравственному, совершенное отсутствие веры, распространенное и на область действительности, более или менее таинственной,— все это вместе представляет затруднения, которых пе знали древние и которые, по малой мере, равняются недостатку в достоверных источниках и исторической критике для времен отдаленных», и пр. («Москв.» 1, стр. 99—100).
     После всего, что сказано было прежде о древпей истории, почти и нельзя было ожидать, что нападение на новую будет сделано именно с этой стороны. Если история древности, основанная большей частью на догадках, по недостаточности источников недостоверна, то, казалось бы, новая уж никак не может подвергнуться тому же самому упреку, как преизобилующая источниками; или, в противном случае, пришлось бы с такой же последовательностью заключать о большей достоверности древней истории по тому самому, что она, по счастью, не знает этого изобилия... Тогда совершенно изменился бы ход мысли, и мы должны были бы заключать о древней истории уж на основании тех выводов, которые нам удалось бы извлечь из наших соображений об условиях достоверности новой. Но автор мемуара искусно соединяет оба способа заключения для одного главного результата и весьма остроумно видит недостаток новой истории в обилии ее источников. Допустим, что вывод, который из этого положения может быть сделай относительно древней истории, нисколько не повредит прежним заключениям автора о степени ее достоверности, и возьмем его как оно есть, лишь по отношению к вопросу о достоверности новой истории. В самом деле — в этом легко согласится всякий — со времен книгопечатания средства истории значительно умножились; каждое новое явление не только записывается с величайшей аккуратностью, но в то же время и обсуживается со множества различных, часто даже противоположных точек зрения; материал растет с каждым днем, мнения перекрещиваются между собой, перепутываются, и вся эта масса фактов и один другому противоречащих взглядов, по-видимому, угрожает совершенно подавить собою будущего историка, так что он решительно будет не в состоянии совладеть с своими несметными средствами, и история, как наука, по необходимости должна будет и в себя принять тот хаос противоречий, который господствует вне ее, преимущественно в современной письменности...
     Если б такова была в самом деле опасность, угрожающая истории, то новым историкам пришлось бы предаться совершенному отчаянию и искать себе других занятий. Но, сколько мы знаем, никто еще из современных делателей на поле истории никогда не был смущен хотя бы только предощущением такого безнадежного состояния; до сего времени по крайней мере никто еще из них не высказывал гласно ни сомнений, ни опасений за участь истории, за ее достоверность в особенности, никто из современных нам именитых историков не думал до сей поры отказываться от любимой ими исторической деятельности, ни приходить в уныние от своих занятий историей. Гизо, Тьерри, Шлоссер, Ранке, Маколей — все они смело и самоуверенно простираются вперед в своих исторических занятиях, и не заметно, чтоб хоть кто-нибудь из них, постоянно идя по этому пути, встретился хоть раз с опасностью, о которой говорит автор мемуара. По крайней мере нельзя не признать, что историческая практика в этом случае состоит в совершенном разладе с теорией, что последняя, не по естественному порядку, опередила собою первую. Наука, в лице своих важнейших представителей, видимо, спеет, мужает, все более и более утверждается в сознании своих сил и успехов — в то самое время, когда бы с каждым днем должна была расти воображаемая опасность и своим тяжельм давлением все чувствительнее и чувствительнее задерживать ее успехи. Итак, если и есть повод заключать об опасности такого рода, то она, очевидно, угрожает не нашим современникам, а разве будущему поколению историков, которое еще ничем не обнаружило своей деятельности, и о котором мы судить не в состоянии. Но даже и в этом случае мы еще далеко не чужды сомнений.
     Кроме практической, есть и другая точка зрения на спорный предмет. Когда говорится о недостатке исторических средств в одном случае, об излишестве их в другом, естественно и даже необходимо предположить, что, утверждая то и другое, в обоих случаях имеют в виду одну определенную меру того же самого предмета, которая может быть взята за нормальную. Ибо иначе мы не в состоянии были бы определить с точностью, где собственно оказывается недостаток и где начинается излишество. Но где же эта нормальная мера для исторических средств? Когда и кем была она открыта, определена, установлена? И точно ли она уже найдена? Не удивимся, если ответ будег отрицательный. В самом деле, она не существует как нечто данное, положительное; едва ли найдутся два мнения, совершенно согласные в этом отношении, и рассуждать о недостатке или излишестве исторических средств, по нашему мнению, можно не иначе, как условившись наперед в том, что должно принимать за норму. Но мы надеемся также никого не удивить, утверждая, что эта нормальная мера если и не найдена раз навсегда для всего продолжения исторического времени, то постоянно отыскивается в приложении к различным его эпохам, что это искание и определение нормальной меры для различных эпох истории по преимуществу принадлежит науке и что верное средство, которым она обыкновенно для того пользуется, есть критика. Это постоянное действие науки с тех самых пор, как существует историческая критика, одинаково обращено ко всем частям истории, потому что везде равно нужна оценка источников и определение степени их достоверности, но всего более прилагается к истории трех последних столетий. Здесь критика имела и имеет полную возможность следить, так сказать, за самым зарождением исторических памятников и тотчас же поверять их показания на месте их происхождения. Не всякое произведение письменности, имеющее притязание на характер и достоинство исторического памятника, выдерживает критическую пробу: иное отпадает как ложное или подложное, другое отделяется как сомнительное, и даже то, что сохраняет свое значение и после очистки критикою, классифицируется ею различно, смотря по важности и достоинству содержания. Историку нашего времени, который берет на себя труд обозреть тот или Другой период новейшей истории, объяснить то или другое ее явление, нечего бояться излишества средств: приступая к своему делу, он всегда найдет несколько предшествующих критических работ, которыми уже взвешено внутреннее достоинство большей части письменных памятников эпохи, определена и степень их значительности, так что число собственно так называемых источников выходит очень ограниченное; отсюда происходит то известное явление, столько раз повторявшееся в современной нам исторической литературе, что, вместо того чтобы жаловаться на преизобилие средств, никак не довольствуются одними обнародованными и охотно обращаются к местным архивам, где хранятся еще не изданные памятники исследуемой эпохи. Если бы нас одолевало излишество, то любовь к архивным исследованиям не отнимала бы у нас столько времени. И другой страшный призрак, угрожающий историку заблудить его в хаосе противоречащих одно другому показаний, может пугать только издали. Если уж действительно существует такая опасность, то она вовсе не прилагается исключительно к одной лишь новейшей истории, но одинаково относится ко всем временам и эпохам, когда враждебно встречались два или несколько противоположных стремлений, когда боролись между собою непримиримые партии, из которых каждая имела иногда целую фалангу своих пристрастных дееписателей. Время борьбы папской власти с императорской (26) очень отдалено от начал новейшей истории: однако уже между современниками Гильдебранда и Генриха (IV) Франконского, когда только что открылось первое действие этой великой всемирно-исторической борьбы, сколько было историков и публицистов, один другому явно и прямо противоречивших относительно первых и самых видных деятелей своего времени! А Гогенштауфены, особенно Фридрих II? А Гвельфы и Гибеллины?.. (27) Да не чужда этого порока и история более отдаленной древности. Междоусобные войны в Риме, Пелопоннесская в Греции — разве не описывались с разных точек зрения и часто в духе совершенно противоположном современными повествователями? История давно остановилась бы в своем движении, если б не могла одолеть подобных препятствий. Критика и здесь деятельно помогает ей своей классификацией исторических памятников по самым их направлениям и личным видам и намерениям писателей; и здесь историк большей частью находит для себя почву уже довольно разработанную и расчищенную, так что ему остается только, для большей точности, наводить справки то на той, то на другой стороне и поверять одно свидетельство другим, смотря по тому, которое из них заслуживает более вероятия по своим внешним и внутренним признакам. Не найдется в неизбежном хаосе противоречащих показаний разве тот, кто не приготовлен к историческим занятиям общим образованием, кто не составил себе отчетливого понятия о ходе и развитии человеческих обществ вообще, кто, наконец, не в состоянии взвесить и обсудить чужое мнение на весах своей собственной мысли. Но в наше время кто же и возьмется за историческую производительность в настоящем значении слова, не имея всех этих предварительных условий, особенно же не чувствуя в себе довольно самостоятельности, чтоб разобрать противоположные мнения относительно одного и того же лица или целого направления и каждому из них отдать должное?
     Неубежденные оставляем мы и последнее сомнение автора мемуара в достоверности истории, взятое им от многочисленности подробностей, от бесконечного разнообразия источников и от того особенного настроения умов, которое начинается в Европе со времени великого перелома, совершившегося в ней, по его мнению, в течение XV столетия; но чтоб более очистить дело, неизлишним считаем взглянуть и на те примеры в современной исторической литературе, на которые ссылается автор мемуара в подтверждение своей теории сомнений. Как знать? Может быть, по весьма обыкновенному ходу человеческой мысли от этих частных примеров и взялось общее заключение автора мемуара о недостоверности истории трех последних столетий, якобы зависящей главным образом от преизобилия средств ее. Впрочем, мы должны наперед сделать здесь одну необходимую оговорку. Говоря о примерах, мы в этом случае разумеем собственно недостаток примеров, или удовлетворительных, т. е. сполна исчерпывающих свой предмет исторических произведений, указанных тем же автором в современной литературе, относительно важнейших эпох новейшей истории. Вот собственные слова его:
«XV столетие одно являет собою великий перелом в человеческом уме; но что делать историку или, точнее, что сделали историки, писавшие об этом времени, для того, чтоб открыть истипу или по крайней мере подойти к ней среди этого безначалия человеческой мысли? Где тот писатель, который бы сумел снять верное изображение с Реформации и нарисовать ее картину более или менее прагматически? И есть ли возможность, среди несметной массы взаимных обвинений, улик неистовых, очевидных клевет и узаконенных басен, держать историку весы правосудия и обнимать совокупность великого переворота? Современному историку, с первого шага несущему на себе всю тяжесть закона самого безусловного беспристрастия, предоставлено допрашивать только свидетелей пристрастных до нелепости; напрасно стал бы он искать средств согласить их, добиваться исторической средины: нет возможного примирения между показаниями партий (тем более искренними), что они гордятся своим фанатизмом и что вся их заслуга — в страсти, их одушевляющей. Нет сомнения, важные труды уже разобраны с особенным вниманием, совершены удивительные исследования, другие источники только ждут изыскателей; но какое сочинение о Реформации, явившееся в два последние столетия, открыло историческую истину в том виде, в каком требуем мы се теперь? Мы имели до сих пор от той ли, от другой ли партии или одни facta, или извлечения в роде Вольтеровых или Юмовых, чрезвычайно забавные, но без заботы об истине, и таково, надо заметить, неминуемое следствие обязанности, возложенной на историка, быть беспристрастным во что бы то ни стало» («Москв.» кн. 1, стр. 100—101).
     Подобным же образом выражается автор и об эпохе большого политического переворота, ознаменовавшего собою окончание прошлого столетия (28), находя, что, относительно этого пункта истории, мрак даже увеличивается по мере того, как увеличивается число издаваемых сочинений.
     Никогда еще тот хаос противоречащих известий и мyепий, который обыкновенно предшествует собственно исторической разработке в каждом периоде истории, где борются между собой два противоположных направления, не находил себе такого блистательного выражения, не изображался в таких кратких, но сильных и резких чертах, как в выписанном нами отрывке из мемуара. Но с изумлением, едва веря сами себе, читаем мы на тех же самых страницах и уверение в том, что этот первоначальный хаос исторических известий, ужасающий одним своим изображением, остается таким же хаосом и до сего дня, что едва ли и есть какая-нибудь возможность современному нам историку выбраться из него, что, наконец, он и на будущее время лишен всякого средства согласить, помирить враждующих один другому свидетелей и, посредством соглашения их, добиться так называемой исторической средины. Тем с большим изумлением читаем эти строки, что тут же, лишь несколько ниже, находим и другое, столько же непринужденное признание автора, что «важные труды (речь идет, без сомнения, о важнейших письменных памятниках эпохи) уже разобраны с особенным вниманием и совершены удивительные исследования». Когда мы думали освободиться от сомнений в достоверности новой истории, нас встречает, сверх ожидания, самое прямое и откровенное его отрицание! Итак, бесплодно истрачены труды, посвященные разбору важнейших исторических памятников? Напрасно были предприняты и совершены «удивительные исследования»? Даром погублено время на них? Неужели усилия человеческой мысли до такой степени ничтожны, непроизводительны, что после самых добросовестных трудов, после самых внимательных исследований наука не продвинулась ни на шаг вперед, не выиграла, не приобрела от них ничего, кроме более удачных опытов голословного изложения фактов да несколько «забавных извлечений», в роде вольтеровых или юмовых, без всякой заботы об истине? Неужели даже Маргейнеке, Ранке, Гаген, Гизо, Маколей, Дальман работали без всякого чувства потребности доискаться исторической правды и нисколько не возвысились над этими жалкими «извлечениями»?
     Ответ выпадет положительный или отрицательный, смотря по тому, как взглянешь на предмет, как поймешь требования науки и в какой форме будешь искать осуществления этих требований. Конечно, если хотят от науки полной и во всех отношениях совершенной истины, так чтоб в избранном предмете исследования не оставалось ничего более ни темного, ни спорного, мы беспрекословно должны согласиться с автором мемуара и однажды навсегда отказаться от всего богатства современной исторической литературы: с такой точки зрения пи одна классическая монография не выдержала бы и первой пробы. Но мы позволим себе вопрос: к какой из наук человеческого происхождения приложимо подобное требование? История, как и все другие науки одного с нею начала, далека от таких притязаний. Она ищет истины в области, подлежащей ее ведению, и средствами ей доступными и не может похвалиться, чтобы уже овладела знанием, вполне равносильным самому предмету; успехи истории как науки измеряются не одною только мерою приближения ее к идеалу, но и тем, сколько уже она победила незнания; чтоб оценить по достоинству то богатство, которым она располагает на последней (по времени) степени своего развития, надобно прежде всего взять в соображение, как велик был круг ее приобретений в предшествующую эпоху. После превосходных исследований Легюэру (29), Петиньи (30), Лёбеля (31) и Вайца (32) (не говоря уже о Гизо и Тьерри) меровингского периода франкской истории нынче и не узнаешь: а между тем эти исследователи большей частью наши современники! В каком же виде представлялся этот важный отдел средневековой истории не далее как в начале настоящего столетия? Это искание исторической истины посредством исследования, как мы уже имели случай заметить выше, производится не статистически, не по принятому наперед плану и масштабу, так чтобы не прежде приступали к позднейшему по времени периоду, как совершенно и во всех частях покорив знанию предыдущие; взятая во всей свой обширности, наука действует для своих целей гораздо проще и свободнее: не стесняясь ни местом, пи временем, она вдруг разрабатывает свой предмет по всем его частям, сколько они доступны знанию; она старается в одно и то же время подойти к нему с различных сторон, имея в виду лишь ближайшие потребности, т. е. уже постановленные вопросы, и соображаясь только с местными удобствами, т. е. с данными средствами и пособиями. В то же самое время, как современное знание трудится над разъяснением первых зачатков европейской образованности, все более и более открывает ему свои сокровища индийская древность, и начинается знакомство с памятниками ассирийской. Нам, конечно, не возразят вопросом: как возможно в одно и то же время разрабатывать предмет во многих его частях и подходить к нему с различных сторон? — Потому что никто же не подумает, что вся наука заключена в каком-нибудь одном творении, хотя бы и классического достоинства, или может быть представлена только одним ее деятелем, хотя бы и способнейшим из всех. Наука имеет свое объективное существование, которое представляется всеми ее деятелями и обнимает собою все богатство основательного знания, без различия времени и места, когда и где оно приобретено. Поэтому, кажется нам, напрасно стали бы мы для той или другой исторической эпохи искать одного такого писателя, который бы совершенно исчерпал содержание своего предмета в пределах известного времени, так чтоб нам ничего не оставалось желать более: такого писателя нет и, мы можем сказать без запинки, не может быть, потому что, как бы ни удалось ему изображение предмета с главных его сторон, всегда, однако, найдется несколько других, им или вовсе не замеченных, или недостаточно осмотренных. В том и состоит важное отличие науки от личного или субъективного знания и ее преимущество перед ним, что, совмещая в себе все то, что у различных писателей является в своей отдельности, она гораздо менее подвержена упреку в односторонности. Вопрос о таком писателе, или, точнее, об одном таком историческом творении, которое бы заключало в себе всю историю Реформации и было бы верною картиной ее во всех отношениях, и мы готовы повторить с своей стороны, чтоб тотчас же потом отвечать на него отрицательно. Такого творения нет, да едва ли и может существовать подобная задача. Реформация есть событие такое многосложное и многостороннее, что не может быть обнято одним разом, одним усилием человеческой мысли. Нужны соединенные усилия нескольких исследователей, которые бы взяли на себя труд обозреть событие в различных отношениях и осветить его с различных сторон: тогда хотя и не в одном творении, а в нескольких отдельных и даже одно от другого не зависящих сочинениях, но верно отразилось бы событие во всей его полноте и разнообразии — и мы смеем думать, что это уже не предположение, но мысль, более нежели вполовину осуществившаяся в исторической литературе нашего времени. Так, желающий узнать Реформацию (33) преимущественно с политической стороны, найдет превосходное изображение ее с этой точки зрения в сочинениях Ранке; впрочем, если бы требование осталось и в том виде, в каком находим его во второй половине вопроса, предложенного автором мемуара, т. е. изобразить Реформацию «более или менее прагматически», мы опять смело указали бы на того же писателя и не видим ни малейшей причины, почему бы требование могло казаться неудовлетворенным; сверх того, желающий узнать Реформацию как проявление известной идеи, которая совершила свой круг развития, выразившегося наиболее в литературе того времени, пусть возьмет руководителем Гагена и пройдет вместе с ним все «религиозные и литературные отношения» эпохи; для тех, которые желали бы еще проследить ход самой догмы протестантской и составить себе понятие о религиозных учреждениях, возникших на основании реформы, есть Планк, Маргейнеке и др. Наконец, существует целый ряд весьма удовлетворительных монографий, которые во всей подробности и также на основании строгого исследования излагают различные отдельные эпизоды великой эпохи Реформации, как-то: предприятие Сиккингена, Крестьянская война, движение анабаптистов п т. п.; затем следует еще другой ряд — столько же полных, сколько и отчетливых биографий замечательнейших деятелей эпохи, как-то: Лютера, Ульриха Гуттена, Эразма Роттердамского, Фридриха Мудрого, Морица Саксонского и пр. Огромная переписка Карла V (34) также принадлежит науке и может послужить ключом к объяснению многих загадочных свойств этой в высокой степени замечательной исторической личности и одного из интереснейших психологических явлений. Одним словом, стоит только подойти к науке ближе — и тогда окажется само собою, что нам нет ни малейшей нужды возвращаться к темным задачам ее, иначе, к некоторым забавным или, скорее, жалким извлечениям в роде вольтеровых и юмовых, л ими измерять степень ее достоинства: паука ушла от них так далеко вперед, что эти забытые всеми недоноски истории не могут бросать на нее даже легкую тень. Пожалеть ли, что все прочные приобретения науки по какому-нибудь одному ее отделу, например по истории Реформации, не соединены в одном сочинении, в одной книге? Но это значило бы пожалеть о том, что до сих пор ни одна компиляция не заключала в себе всего богатства самостоятельных исторических произведений...
     В академическом преподавании ведется обычай — перед началом каждого отдела истории не только называть главные источники, из которых почерпаются важнейшие известия о нем, но и приводить замечательнейшие монографии, писанные по этому предмету (35). Обычай очень разумный: в основании его лежит верная мысль, что наука есть плод соединенных усилий всех ее делателей, что, постоянно вырабатываясь посредством исследо¬вания, она не существует вне его и не может быть заключена ни в одной книге, ни в одном курсе, и что, вводя в науку основательным образом, преподаватель необходимо должен при всяком удобном случае знакомить своих слушателей с ее литературой. Под литературой же разумеем здесь не два-три избранные сочинения, но весь письменный запас исторических исследований, которые, по общему признанию знатоков, обогатили науку по тому или другому ее отделу новыми выводами и хоть с одной стороны способствовали к уразумению истинного хода исторических событий. При обычае этого рода разве только излишнее пристрастие заставило бы преподавателя ограничиться одним писателем, говоря о таком важном отделе истории, как Реформация, или он обличил бы подобной неуместной исключительностью недостаточное знание литературы предмета и слишком одностороннее понимание самой науки.
     Менее охотно последуем мы за автором мемуара на другое историческое поле, куда он вызывает нас решить подобные же сомнения относительно достоверности новейшей истории (36). Не потому медлим мы следовать за ним, чтоб успех состязания на этом новом поле считали более сомнительным, но потому, что избранное поле вовсе не годится для состязания (37). Огромный переворот прошедшего столетия, о котором идет речь на последних страницах мемуара, так нов, так близок к нам и по времени и по тем горячим следам, которые еще остаются от него, что история не может еще считать его вполне приобретенным себе.
     Сколько могли, мы старались отвечать только на главный и самый видный вопрос; остающиеся же сомнения предоставляем решить более опытным.

 

 

 

 

 

.

   
Яндекс цитирования